Кажется, что в наши дни все говорят, пишут, думают об одном и том же. Волнуются, тревожатся об одном и том же. На одно и то же надеются. Одним и тем же друг друга пугают. Над одним и тем же шутят. Это так.
Но это и не так. Потому что жизнь во всем ее стреноженном, но все же не истребимом до конца многообразии даже помимо всемогущего и всепроникающего Карантина позволяет себе — извините за трюизм — продолжаться. И продолжается она не только в том, что мы со сложной смесью арестантской тоски и атавистического чувственного восторга пялимся в окно, за которым медленно и тяжело, но непреклонно совершается очередная, ничем не отменяемая весна.
Не только в этом. Но и в том, например, что государство с тупой угрюмостью продолжает преследовать людей. Да, задержания, обыски, аресты, суды и сроки не являются сегодня «топовыми» (гнусное словечко) новостями. Но они есть, и вести о них настигают нас, проступая сквозь крикливые интернетские декорации.
Пишут. Звонят. Пишут и звонят из разных периодических изданий, из каких-то неведомых радио- и интернет-каналов и спрашивают более или менее одно и тоже.
«Мы, — говорят, — знаем, что вы в числе прочих подписали письмо, обращение, петицию в защиту таких-то и таких-то». «Ну да, — говорю, — подписал». «А скажите, почему вы это сделали?».
Ох, какой интересный вопрос! Настолько простой, что даже и не знаешь, как бы так ответить, чтобы не получилось совсем лапидарно. Нет, не лапидарно не получается.
Ну, а что тут, действительно, скажешь? Что я подписываюсь под всеми этими документами, потому что мне хочется хоть чем-то помочь всем тем, кого задержали, кого судят, кого уже засудили по нелепым, неподвластным логике нормального человека обвинениям?
Ну, да. Так вот я и отвечаю. А также отвечаю я в том духе, что в нашей стране желающих наказать, осудить, засудить, посадить, выпороть, отобрать и выгнать, увы, существенно больше, чем желающих заступиться, пожалеть, посочувствовать. И в этом случае необходимость обозначить свою принадлежность к меньшинству срабатывает на уровне рефлекса.
А еще я говорю о том, что когда я читаю о ходе судебных процессов или сам время от времени посещаю судебные заседания, меня не оставляет ощущение тягостного сна, в котором ты оказываешься не в состоянии пошевелить ни одним пальцем, чтобы согнать по-хозяйски ползающую по твоей физиономии муху.
Второй вопрос тоже вполне ожидаемый. Про то, верю ли я в положительный результат. Ох, а этот вопрос уж точно не простой.
Верю ли я в могущество собственной подписи? Честно? Если честно, то, мягко говоря, не очень. То есть совсем никак. В реестре усвоенных властью пацанских добродетелей никакое, упаси боже, милосердие не значится. Да и не знают они, что это такое. Это, как им кажется, что-то из детских книжек. «Дед Мазай», типа. «Муму». А им в бирюльки играть не по чину. Они люди серьезные, четкие, конкретные, неулыбчивые. Государственные, одним словом, люди.
Им известны лишь два душевных состояния — либо «нагнуть», либо «нагнуться». Либо унизиться, либо унизить. Любая уступчивость, любое проявление доброй воли, любая, даже самая слабая воля к компромиссу в их пацанских категориях как правило обозначается выразительным словом «зассать».
Проявить хоть какое-то милосердие, хоть какую-то разумную уступчивость это значит — нагнуться, прогнуться, уступить, проиграть. Ну, в общем, зассать, как было сказано.
Им неведомо, что «милость к падшим» — это признак не слабости, а спокойной силы. Но они-то слабаки, вот в чем дело. Они не уверены в себе и в собственной легитимности, в том, что они на своем, а не на чужом месте. И ведь вполне справедливо они в этом не уверены.
Их игра — это не шахматная игра. В шахматах иногда ходят назад, иногда вбок, иногда конем, иногда по диагонали.
Их же головы не поворачиваются, они умеют ходить только вперед, даже если они идут навстречу собственной катастрофе. А катастрофа эта непременно наступит, потому что историю пока никто обмануть не сумел. И если быть честным, их неминуемая катастрофа меня не сильно огорчит — они сами выбрали свой путь. Но при этом я твердо знаю, что если я доживу до суда над ними, я опять же стану подписывать разные письма и петиции, призывающие к справедливости, к законности, к милосердию. На это они могут рассчитывать твердо.
Впрочем их катастрофа — это их катастрофа. И на сегодняшний день мне до них особого дела нет. Мне есть дело до того, что пока что в узилищах, в тюрьмах, на зонах, в психушках содержатся ни в чем не повинные люди, — их-то судьба меня волнует вполне конкретно.
Рассчитываю ли я, когда я подписываю то, что подписываю, или когда я пишу собственные тексты, на конкретный успех? Повторяю, что нет, не рассчитываю. Но продолжаю это делать, рискуя вместе с другими коллегами-подписантами показаться кому-то смешным. Показаться смешным — это ладно, это не беда. Смешное это, кстати, верный признак живого. И вообще это не главное.
А главное то, что всякий раз в глубине трезвого вроде бы сознания таится маленькое, почти неслышное и почти незаметное для глаза «а вдруг». И я не стыжусь этой своей наивности. Не только потому, что вовсе без надежды или хотя бы без ее симуляции жизнь становится практически невыносимой. Но дело-то в том, что и правда ведь — а вдруг…
Когда-то, в 60-е — 70-е годы в диссидентской среде было принято во время дружеских застолий поднимать бокалы «за успех нашего безнадежного дела». Этот парадокс не был таким уж парадоксом, потому что все внутренне понимали: дел совсем уж безнадежных не бывает. Даже судебных дел.
Давайте считать, что наши совокупные усилия и усилия каждого из нас устремлены не только, точнее не столько на сегодняшний успех, сколько на работу истории, которая, конечно, дама всемогущая, но совсем без нашей помощи ей трудновато.