in

Приключения знаков. Лев Рубинштейн о России как стране символического

Митинг москвичей в поддержку демократии у Дома Советов, 1991 год. Фото: Андрей Соловьев / ТАСС

Отношение к символам и знакам всегда сакрально. А если не сакрально, то исполнено страсти. И страсть эта принимает иногда самые причудливые формы.

Лев Рубинштейн

Общество время от времени демонстрирует свою глубоко инфантильную природу, не вполне адекватно возбуждаясь по поводу каких-то флажков, гербов, памятников, гимнов, лозунгов, митинговых кричалок за неимением чего-то более насущного становящихся на какое-то время объектами нешуточных страстей. 

Впрочем, для страны, где исторически сложилось так, что знак, символ всегда были куда реальнее того, что они призваны означать, это едва ли удивительно. Мы ведь жили не столько в стране советов, сколько в стране полых, ничем не обеспеченных знаков. Важно ведь не то, что есть, а то, что должно или по крайней мере могло бы быть. Важно не то, что обозначено посредством знака – важен и в известном смысле самодостаточен сам знак. В позднесоветские годы эта семиотическая ситуация стремительно приблизилась к своему пределу, когда оказалось, что качество легко заменимо «Знаком качества», а еда – «Продовольственной программой». 

Швейный цех, выпускающий продукцию с пятиугольным знаком качества. Фото: Семехин Анатолий / ТАСС

И эта семиотическая ситуация не могла не инспирировать в пространстве неофициальной культуры появление, — не без непосредственного участия автора этих строк, — художественного явления, чуть позже названного «Московской концептуальной школой».

Это было давно. Но страсть, — далеко не всегда адекватная, — по отношению к знакам и символам, особенно к знакам, имеющим хождение в социальных или политических контекстах, никуда не девается, она лишь меняет объекты своего приложения, формы своих проявлений и способы их бытования.

В наши дни она, эта страсть, активнее или по крайней мере заметнее всего бушует на просторах социальных сетей. 

Большинство спорящих, увы, непростительно пренебрегает тем неоспоримым обстоятельством, что любой символ, хоть визуальный, хоть вербальный, сам по себе не означает решительно ничего. Его значения, зависящие исключительно от контекста, способны к историческим мутациям, иногда самым причудливым, иногда с непринужденностью сменяющим знаки самих высказываний от плюса к минусу и наоборот. 

Такие мутации происходили и продолжают происходить, например, с российским триколором. 

Я помню, как на рубеже 80-х – 90-х годов воодушевлял людей этот трехцветный матерчатый прямоугольник, поднятый над головами десятков тысяч москвичей, шедших по Садовому кольцу в сторону Манежной площади, или тех, кто в августовские дни 91-го года стояли в живом кольце вокруг Белого дома. 

Митинг москвичей в поддержку демократии у здания Верховного Совета. Фото: Владимир Яцин и Валентина Кузьмина / ТАСС

Но я помню и тот исторический период, когда тот же самый с виду прямоугольник стал восприниматься как символ откровенной реакции, и это было до тех пор, пока кому-то из организаторов очередной протестной акции, — мне запомнилось, что это был Борис Немцов, — не пришла в голову идея вернуть этот флаг в контекст сопротивления и отстаивания свободы. И это стало вторым рождением флага — символа свободы.

Это не один и тот же флаг. Это два разных флага. Даже, может быть, и три.

Показательна и история так называемой георгиевской ленточки, которая из почти невинного, хотя, на мой взгляд, и чудовищного безвкусного знака, служившего чем-то вроде эрзаца исторической памяти, превратилась в символ агрессивного имперского милитаризма.

Фото: WikiCommons

Когда в августе 91-го в толпе у Белого дома люди скандировали слово «Рос-си-я», и это буквально приподнимало над асфальтом – это было одно. Когда та же самая «Рос-си-я» весной 2014-го надсадно звучала в исполнении толпы возбужденных гопников на площадях Харькова, Одессы или Донецка, я не испытывал ничего кроме стыда и отвращения. 

Потому что в обоих случаях речь явно шла о совершенно разных «Россиях».

В языкознании есть такой термин, как «омонимия». Омонимами называют слова с разными значениями, но звучащими или пишущимися одинаково. И лишь из контекста мы понимаем, о какой «косе» идет речь – о той, что заплетают, о той, которой косят или о той, песчаной. 

В последние дни по понятным причинам актуализировались споры вокруг некоторых лозунгов, связанных с событиями в Белоруссии. В частности, речь идет о самом популярном в силу своей  контекстуальной духоподъемности лозунге «Жыве Беларусь».

Наиболее беспокойные сердца из числа неравнодушной сетевой общественности мимо того, в общем-то, естественного факта, что многие россияне, — и я в их числе, — свои слова поддержки и сочувствия друзьям из Белоруссии подкрепляли именно этим лозунгом, пройти, конечно же,  не смогли.

Акция в поддержку жителей Беларуси около посольства в Москве. Фото: МБХ медиа

Лозунг — это еще куда ни шло! Но ведь многие в своих постах стали раскавыченно употреблять слово «Беларусь» вместо нормативного «Белоруссия». Как будто так и надо!

А вот это уже совсем непорядок! «Ну, зачем же нам, — увещевают нас грамматические пуристы, — нарушать правила собственной грамматики в угоду политической конъюнктуре? Зачем нам эти «Беларуси» или «в Украине», если по существующим правилам русского языка…

А за тем, думаю я, что никакое не конъюнктурно-политическое, а самое что ни на есть живое человеческое чувство солидарности в каких-то случаях принимает и такие вот лингвистические формы – формы осознанного и, в общем-то, конструктивного и смыслопорождающего нарушения писанных правил собственного родного языка. А я для такого явления придумал даже термин «эмпатическая орфография». 

Эмпатия, сочувствие, сопереживание, солидарность куда важнее, насущнее и, главное, долговечнее всех на свете правил, которые, как известно, время от времени изменяются, иногда до неузнаваемости, под напором живой истории. 

 

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.