Первый день войны, или, скорее, даже последний мирный день перед войной — стал на долгие годы излюбленной темой кинематографистов.
Основной прием, постепенно ставший неизбежно предсказуемым штампом, строился на том, что мы-то с вами, то есть зрители всех послевоенных лет и десятилетий, знаем то, что они, то есть те, кто на экране, еще не знают.
О да, мы осведомлены, хорошо информированы, мудры и проницательны, мы много чего знаем. Не только о завтрашнем дне, но и обо всем остальном, что ждет их, наивных, ни о чем еще не подозревающих экранных героев.
Мы все знаем. Мы заранее оплакиваем этих мальчиков в широких брюках и нарядных белых рубашках, которые танцуют с девочками в белых платьях на выпускном балу. Тех, кто объясняется в любви в пустом классе, кто строит планы на будущее, тех, кто, взявшись за руки, бегут, хохоча или горланя песни Дунаевского, по ночным улицам разных городов, тех, кто накручивает ручку патефона, из которого льется каноническая «Рио-Рита» или хлещут «Брызги шампанского». Мы знаем, что первыми война сожрет именно их, юных, порывистых, романтических, необстрелянных.
Мы все знаем. А они еще не знают ничего. Ничего еще не знает симпатичный и улыбчивый молодой командир Красной армии, который вместе с женой и маленькой дочкой наконец-то выбрался на пару недель в Алушту. Как же они радуются! Еще бы им не радоваться, если завтра с утра пораньше они отправятся на море, потом они будут, смеясь неизвестно чему, есть мороженое на бульварной скамейке, потом они пообедают в приморском ресторанчике, а вечером, уложив дочку спать, они будут сидеть в обнимку, глядя, как в морской глади отражаются южные звезды. Они не знают, что ничего этого уже не будет. Потому что утро начнется с того, что лейтенанта разбудит юный красноармеец и вручит ему пакет. А в пакете…
Потом он подойдет к полусонной, счастливо улыбающейся жене, удивленной и встревоженной его непривычно суровым выражением лица. «Что случилось, Володя?» — отрывисто спросит жена. «Война!» — коротко ответит он. Следующие кадры кинофильма — это уже разрывы снарядов, бомбежки городов и вереницы беженцев на пыльных дорогах.
Но не только мы, послевоенные люди, все знаем и все понимаем, но и некоторые из тех, кого война застигла в разных местах и разных положениях, тоже все знали и все понимали.
Все знала и понимала моя мать, жившая в те дни в маленьком литовском городке в двадцати примерно километрах от германской границы вместе с моим отцом, военным инженером, и моим старшим трехлетним братом.
Все знали и все понимали практически все жители этого городка, потому что они на протяжении всех последних недель видели своими глазами, что творилось на том берегу реки. А там откровенно и совершенно открыто шла подготовка к нападению. «Не поддавайтесь на провокации!» — сурово говорили армейские политруки и местные партийные работники.
Но все, кто жили в этом городке, все знали и понимали, хотя старались поменьше об этом говорить — это было небезопасно.
О череде счастливых случайностей, спасших моих отца, мать и брата, я уже неоднократно писал.
Но всегда норовят ускользнуть из памяти сущие мелочи и летучие детали, кажущиеся такими незначительными, особенно на фоне грозных эпических событий. Но они-то и драгоценны по-настоящему. Потому что они — не из кино, не из книжек. Они, как узоры на подушечках пальцев, у каждого свои, они драгоценны своей уникальностью и неповторимостью. А именно в уникальном и даже в интимном надежнее всего скрывается и внезапно во всей своей красе проявляется всеобщее.
Когда-то, еще в отрочестве, я намеревался и даже предпринимал некоторые, не очень, впрочем, настойчивые попытки написать рассказ с типическим по тем временам гайдарообразным названием «Кружка».
Дело в том, что в течение очень долгих лет в нашем доме на кухне, на самом видном месте, на крючке рядом с умывальником висела именно что кружка. Большая.
Менялось все — посуда, мебель, возраст, соседи, приятели, школьные предметы, молочные зубы сменялись на коренные, умерла бабушка, брата прооперировали с аппендицитом, умер Сталин, брат стал студентом, а я школьником, отец перестал быть военным, а стал гражданским, я переходил из класса в класс и прочитал кучу книг, а кружка висела.
Я могу описать ее — облупленная в разных местах эмаль темно-синего цвета с когда-то белыми разводами. Ручка? Скорее черная. Ну, или темно-серая. Красивая была кружка, значительная, мне нравилась. То есть что значит «нравилась»! Она была практически родственницей, членом семьи.
Настолько она была привычной, эта кружка, что я даже не задавался вопросом о ее происхождении. При мне-то она была всегда, а стало быть и вообще была всегда, всегда висела на этом крючке, то есть на гнутом гвозде.
Однажды, когда я уже был подростком, мама спросила: «Ты, знаешь, кстати, историю этой кружки?» Я сказал, что нет, не знаю. И она рассказала.
В ту самую ночь, когда она проснулась от разрывов бомб и снарядов и сразу же, в отличие от героев соответствующего кинематографа, поняла, в чем дело, она сразу же приготовилась к гибели, но тут за ней на грузовике заехал сослуживец отца, находившегося в тот момент в командировке в Риге, и сказал: «Бери Мишку и садись в машину! Быстро! Вещей не бери, на это совсем нет времени, да и места нет».
Она схватила сына в одеяле, какие-то часики со стола, какие-то деньги и вышла на улицу. В машине уже сидело человек десять офицерских жен. Когда мама уже залезла в кузов, на пороге дома появилась квартирная хозяйка с кружкой в руках.
«Возьми хотя бы это», — сказала она и прямо в кузов забросила эту кружку. Кружка была не пустой, в ней лежал большой кусок сливочного масла. Понятно, что хозяйка впопыхах схватила и всунула маме то, что первым подвернулось ей под руку.
Маслу нашлось применение еще в машине. А с этой кружкой мама пропутешествовала все военные и послевоенные годы с их теплушками, эвакуациями, возвращением в Москву, с перемещениями и капитальными ремонтами. Ну, а потом, по крайней мере с тех пор, как существует моя непрерывная память, кружка заняла свое почетное место на кухонном крючке.
Но она висела не просто так, она была мерой если не всех вещей, то некоторых — точно. Ее объем был точь-в-точь равен одному литру, и в процессе стряпни этот литр определялся непосредственно с ее помощью. Другим сосудам эту роль не доверяли. Она, эта кружка, была непререкаемым авторитетом в этих вопросах.
А для меня она всегда служила символом и гарантом какой-никакой жизненной устойчивости и стабильности, хотя я, конечно, в те годы формулировать свои ощущения таким образом еще не умел.
Ну, а потом она незаметно исчезла куда-то. То ли она окончательно прохудилась и была выброшена, то ли незаметно пропала при одном из очередных переездов с квартиры на квартиру.