Магия чисел — это, конечно, ерунда. Ну, просто так уж сложилось, что всякие календарные даты, когда мы на них вдруг натыкаемся, рефлекторно включают механизмы памяти. А уж когда случаются еще и различные «странные сближенья», то и подавно.
Я вот, например, прочитал где-то, что 13 октября 1908 года МХАТ открыл свой 10-й сезон мировой премьерой пьесы Метерлинка «Синяя птица» в постановке Станиславского.
Мужчины и женщины, — особенно москвичи и москвички, — моего, а также и нескольких последующих поколений, не говоря уже о предыдущих, хорошо помнят, чем была для нас для всех мхатовская «Синяя птица» в годы нашего детства.
Я же вспомнил вот что.
Довольно промозглый октябрь 1956 года. Я учусь во втором классе. Нас с классом повели в Художественный театр. На «Синюю птицу»! Много слышал я об этой птице! Мечтал о ней! И вот свершилось!
Несмотря на то, что — повторяю — магию чисел я считаю ерундой, мне почему-то было бы приятно думать, что это было именно 13 октября, то есть в день рождения спектакля, за два года до его Большого юбилея.
Но нет, увы! Это было несколько позже. Рядом, но позже. Скоро станет понятно, почему я это твердо помню.
Кажется, еще до того, как мы пришли в театр или непосредственно во время представления, я почувствовал, что начинаю заболевать. Я в те годы вообще болел много и часто. Чаще всего — ангиной.
А спектакль?
Я до сих помню тот загадочный, зловещий и тревожный синеватый свет, озаряющий сцену. Помню его с поразительной ясностью, хотя все это было бог знает сколько лет тому назад. Тревожный свет, тревожная музыка, тихие тревожные голоса, тревожные мучительные сны, еще долго преследовавшие меня после всего этого.
Эта болезненная и тревожная, «символистская» интонация спектакля, в почти не тронутом, кажется, виде сохранившаяся с полувековых времен своей премьеры, на мое и без того болезненное, температурное состояние подействовала столь сильно и властно, что долго еще звучала и пела тихим проникновенным голосом в моей бедной голове.
Позже я узнал, что «Синяя птица» подобным образом воздействовала на очень многих. Но мой опыт — это мой опыт и больше ничей.
Так почему-то случилось, что с тех пор я много-много лет не был в Художественном театре. Виновна ли в этом чувствительная прививка «Синей птицей» в детском возрасте? Думаю, вряд ли. Хотя кто его знает!
Снова попал я туда всего лишь пару лет тому назад. И не просто я там побывал. Я даже, представьте себе, вышел на сцену. Вышел минуты на полторы-две, но вышел.
Дело в том, что режиссер Дмитрий Крымов поставил там спектакль под названием «Сережа», по мотивам «Анны Карениной», и попросил меня сочинить для спектакля маленькую концовку. Я и сочинил. Ну, и естественно, побывал на премьере. Ну, и вышел в конце вместе с артистами и постановщиком на сцену, потому что позвали.
Потом шутники спрашивали, ощутил ли я себя соавтором Льва Толстого и, если да, то каково это ощущение. Нет, слава богу, не ощутил. А вот на сцене МХАТа я все же побывал — тому есть свидетели!
А в тот день, когда я, девятилетний, сидел на спектакле и заболевал во всех смыслах этого слова, я на сцену не выходил. Я сидел в зале, и мне все время казалось, что я сейчас упаду.
Тем не менее моих сил хватило на то, чтобы досидеть до конца и даже живым добраться до дому.
Мама по моему внешнему виду тотчас поняла, что со мной что-то не то, помогла мне раздеться, уложила в постель, сунула под мышку градусник, потом вынула его, посмотрела, встревоженно сказала «ого», и я погрузился в сон, ставший долгим и тяжким продолжением «Синей птицы».
Сквозь сон доносились звуки радио. Диктор говорил что-то непонятное, в котором чаще других звучали слова «Венгрия», «Будапешт», и «мятеж». А родители на фоне радио тихими тревожными голосами говорили что-то о том, что мой старший брат Миша в числе прочих второкурсников вступился за Леню Колпакова, который что-то не то сказал на семинаре по марксизму и у которого были неприятности по комсомольской линии. И у тех, кто за него заступался, тоже были неприятности.
Отец говорил сердитым голосом, потому что он был твердокаменный коммунист, а его старший сын, то есть мой брат, был «стилягой», сомневавшимся в «верности политики нашего руководства».
Кажется, именно в те дни между ними наметилась та идейная трещина, которая прошлась тогда по многим семьям.
И с братом Мишей, и с его сокурсниками тогда как-то все обошлось. С Колпаковым, кстати, тоже. Видимо, потому что он был, как выражались взрослые, «не жилец».
Я как-то раз видел этого Колпакова. Он был однажды в гостях у брата. Он запомнился мне своими откровенно синими губами.
Потом я узнал, что он страдал врожденным пороком сердца, что на третий этаж в институте он поднимался не менее получаса, что врачи давали ему не больше трех лет жизни и что однажды, не дожидаясь исполнения приговора, в один из дней, когда все друзья-однокурсники уехали на развеселую практику, а ему пришлось остаться на подмосковной родительской даче, он добрел однажды до железнодорожной станции и бросился под пригородную электричку.
А в тот октябрьский день все это непонятное бормотание, звучавшее на фоне неумолкаемой в моей голове песенки «мы длинной вереницей идем за Синей птицей», слегка выдергивало меня из теплого температурного сна, но я снова окунался в него с головой.
И это был уже конец октября или даже начало ноября, потому что, как я узнал существенно позже, 23 октября началось Венгерское восстание против правительства коммунистов, или — по официальной версии советского агитпропа — «Венгерский контрреволюционный мятеж».
Позже узнал я и о том, что восстание было самым кровавым образом подавлено советскими войсками.
О том, что в те дни некоторая часть советской студенческой молодежи, под сильным впечатлением от ХХ съезда успевшая полу-вдохнуть полу-глотка полу-свободы, позволила себе как-то отреагировать на удушение чужой свободы, я тоже узнал позже.
Позже узнал я и том, что после венгерских событий кое-кто из этих молодых людей получили реальные лагерные сроки за «политику», что на фоне массового возвращения из лагерей и ссылок миллионов реабилитированных узников Гулага прошло тогда почти незамеченным.
А в те далекие дни поздней осени искусство, политика, болезнь и последующее блаженное выздоровление сплелись воедино в один из самых крепких памятных узелков моего чувственного опыта — опыта, которому еще только предстояло впоследствии стать опытом социальным, опытом культурным, опытом нравственным.
Магия чисел и дат — сущая ерунда, конечно. Но ключевое слово здесь – «сущая».