Вы, конечно, заметили, что из словаря нынешней казенной пропаганды исчезло слово «будущее»? Оно исчезло вместе с самой категорией.
Нет никакого «будущего». Ни «светлого», которое назойливо и отчасти издевательски маячило на риторическом горизонте в годы бесконечного, как тифозное забытье, коммунистического долгостроя. Никакого другого будущего — тоже нет.
Будущее сегодня заменено прошлым. Интересно, что в советские годы криминальным и уголовно наказуемым вполне могло оказаться высказанное вслух неверие в построение коммунизма, а теперь — «пересмотр результатов» событий семидесятипятилетней давности.
Бледный, едва различимый образ будущего, если он и существует в наши дни, то имеет вид антиутопии, а такое не каждому хочется постоянно видеть перед собой. Поэтому — ну его вообще, это будущее, без него тошно.
Листая словарь современного официального языка, мы не найдем и еще одного слова, необычайно важного в советском пропагандистском обиходе.
Не найдем мы слова «романтика». Как и самой романтики мы не найдем. А ведь ее, казенной, пропагандистской «романтики», ужасно не хватает.
Ее не хватает как самой власти, заменяющей ее все более и более просроченными продуктами, так и обывателю, погрязшему в унижающем человеческое и гражданское достоинство потребительстве.
Срочно давайте романтику. Без нее — никак не объяснишь подведомственному населению, почему пенсии хватает лишь на две экспедиции в «Пятерочку» и куда подевались гречка и постное масло, если такое вдруг произойдет. А такое скорее всего произойдет. И как тут без романтики? Как тут без «безумства храбрых», без корчагинской буденовки и без бессонных девичьих мечтаний об «алых парусах»?
Да вот только где ее, романтику, взять в нынешних информационных условиях? Как, например, исхитриться и насочинять героических биографий нынешним пацанам с пухлыми от жертвенного аскетизма щеками и вечно скучающим взором, чтобы хоть кто-нибудь в это поверил. Нет, лучше и не пытаться — и без того над ними смеются.
Большевики, захватившие власть, довольно быстро озаботились «романтикой», озадачили этим делом инженеров человеческих душ и деятелей важнейшего из всех искусств, и вскорости на книжных страницах и киноэкранах появилась «революционная романтика» в образах бесстрашных подпольщиков и суровых, хотя и с «человечинкой», героев гражданской войны — отважных, справедливых, рубящих сплеча как правду-матку, так и головы смертельным врагам революции.
На моей памяти бурный рецидив безудержной романтики пришелся на 1960-е годы, во многом рифмующиеся с 1920-ми. Это была романтика, сляпанная из все той же гражданской войны пополам с покорением космоса. Эта была такая «романтика-фантастика», когда «комиссары в пыльных шлемах» довольно непринужденно чувствовали себя «на пыльных тропинках далеких планет». Но по закону отрицания отрицания в те же годы появились анекдоты про Василия Ивановича. Новая романтика строилась на деконструкции старой. Так, впрочем, всегда и бывает.
В 1970-е годы в соответствии с настойчивым социальным заказом появились ужасно романтические чекисты — тонкие, рефлексирующие, с хорошим мягким юмором, пускающие непрошенную слезу при первых же тактах шопеновского этюда.
А вот теперь с романтикой прямо беда.
Учитывая некоторую социально-культурную специфику нынешнего режима, можно было бы, конечно, обратиться к опыту довольно старой и почтенной отечественной традиции, традиции романтизации и героизации уголовного мира.
Варлам Шаламов в своих «Колымских рассказах» не раз касался этой темы.
«Сотни тысяч людей, побывавших в заключении, растлены воровской идеологией и перестали быть людьми, — писал он. — Нечто блатное навсегда поселилось в их душах, воры, их мораль навсегда оставили в душе любого неизгладимый след. Груб и жесток начальник, лжив воспитатель, бессовестен врач, но все это пустяки по сравнению с растлевающей силой блатного мира. Те все-таки люди, и нет-нет да и проглянет в них человеческое. Блатные же — не люди». И чуть позже: «Интеллигент превращается в труса, и собственный мозг подсказывает ему оправдание своих поступков. Он может уговорить сам себя на что угодно, присоединиться к любой из сторон в споре. В блатном мире интеллигент видит «учителей жизни», борцов «за народные права». (…) Интеллигент напуган навечно. Дух его сломлен. Эту напуганность и сломленный дух он приносит и в вольную жизнь. (…) Вот эта развращенность и называется в литературе “зовом Севера”».
Это беспощадный приговор интеллигентской, стыдливой, но отчетливой тяги к «зову Севера», к блатной романтике. И не согласиться с Шаламовым трудно, не только потому, что он великий писатель, но и потому, что этот мир он знал, мягко говоря, не понаслышке.
Все так. И особенно актуально эти слова звучат в наши дни. Но нельзя не признать, что зло во все времена так или иначе было соблазнительным для романтизации, героизации, эстетизации. Это плохо, но это так.
Романтизировались и уголовная лихость, и своеобразный «кодекс чести». И щеголяла городская интеллигентная публика словечками, почерпнутыми из «блатной музыки» — именно так во времена моего детства называлась «феня».
И я отлично помню, как мы, интеллигентные московские мальчики, с душевным жаром горланили во дворе «Гоп-со-смыком» или «С одесского кичмана». И я, надо сказать, не особо этого стыжусь, потому что это были все же талантливые песни — яркие и нетривиальные. Они и теперь не режут мне слух, как не режут мне слух старинные каторжные песни, о которых я, помнится, написал на первом курсе курсовую работу по фольклористике.
Нынешний, «путинский» вариант зла совершенно не пригоден для романтизации. Так же, как будущее заменено прошлым, романтика тут заменена «гордостью».
А романтика? Какая романтика? Какие песни? «Хороши на Лубянке откаты»? «С “Единою Россией” свела меня судьба»? «Гулял по Донбассу Прилепин-герой», «По разным странам я брожу, и “Новичок” со мною»?
Что тут романтизировать? Мелкие подлянки? Крысиную суетливость? Подножки из-за угла? «Саечку за испуг»? Швыряние камнями из-за спины старшего брата? Стукачество, возведенное в ранг патриотической добродетели? Несъедобное варево из сталинских усов пополам с лампадным маслом? «Православие», играющее в системе их ценностей примерно ту же роль, какую играют наколки в виде куполов на широкой груди жигана?
Залихватские и широкодушные налетчики, рисковые и раздольные, могли вызвать и вызывали в обывательском сознании некое подобие, если не сочувствия, то смутной, слегка стыдной симпатии, потому что внешними атрибутами своей лихости они отсылали к блаженному миру детского чтения — к пиратам, благородным разбойникам и прочим неуловимым мстителям.
Бравые налетчики, тончайшие виртуозы карманной тяги и даже бесшабашные и изобретательные плуты, живущие за счет чужой глупости, — это одно.
А вот отпетая шпана, отжимающая двадцать копеек у малолетки, — это совсем другое. И до романтики ли тут?
Какая романтика? Вы о чем? Один лишь забубенный дворовый фальшак. Одни лишь сявки, натужно косящие под «честных воров». Только лишь приблатненно-пригламуренная хрипотца «шансона» из грохочущих иномарок с иконками на торпеде и с полосатыми ленточками на антенне.
Романтическую и даже трагическую фигуру можно при сильном желании рассмотреть и в людоеде. Можно найти ее и в воре. Но только не в том людоеде, который питается трупами, и не в том воре, который тырит мелочь из чужих карманов в прихожей.
Нет, друзья, не хватает нам романтики, что и говорить. Я бы даже сказал так: только романтики нам тут не хватало.